Дмитрий Кленовский - «…Я молчал 20 лет, но это отразилось на мне скорее благоприятно»: Письма Д.И. Кленовского В.Ф. Маркову (1952-1962)
Вы правы, говоря, что мои стихи нравятся почему-то представителям самых различных «сословий». Почти теми же словами, что и Вы, выразился по этому же поводу Н. Андреев[133] (кембриджский). Вот разыскал и списываю (а может, я уже об этом Вам писал?): «Меня поражает, как Вы внятны всем: и еп<ископу> Иоанну Шаховскому[134], и Г.П. Струве (с обоими у меня были устные или письменные разговоры о Вашей поэзии), и русским литературным снобам, и “простому читателю”, а из этой книги (т. е. “Спутника”) я прочел кое-что двум англичанкам, б<ывшим> моим студенткам, в совершенстве знающим русский язык, — и как они были поражены, захвачены! Великий дар!» Поразил меня и Филиппов! Несколько лет тому назад он был злейшим врагом моих стихов, это я доподлинно знаю, а теперь вдруг совершенно изменился: по собственному почину написал статью и прислал мне ее с очень лестным письмом.
В Европу (via Неаполь) прибыл Глеб Струве. Пока что… напечатает, по-видимому, в «моей» мюнхенской типографии сборник своих избранных стихов (рукопись уже у меня) — это обойдется гораздо дешевле, чем в USA. Ржевский в мае опять собирается (на лето) в Мюнхен, на радиостанцию. Тарасова уже превратилась в заместителя главного редактора «Граней». Вышел № 27/28 (китайский). № 5 «Опытов» я получил на днях, уже после того, как я, отвечая Цетлиной[135] на ее письмо, выразил удивление, что его не имею (С. Маковский получил № еще в конце декабря!).
Раздобыл почти всю прозу Сирина-Набокова и читаю с наслаждением. Знакомы ли Вы с нею? А поэт он неважный (больше рассказчик, чем поэт).
Привет Вам и В<ашей> супруге!
Д. Кленовский
26
26 апр<еля 19>56
Дорогой Владимир Федорович!
Спешу послать Вам касающуюся Вас лично (и притом самым приятным образом — что меня искренне порадовало!) вырезку из статьи Г. Адамовича «После войны»[136], напечатанной двумя подвалами в апрельских №№ парижской «Русской мысли». Кроме как о Вас и о Елагине (тоже весьма восторженно), А<дамович> ни о ком персонально не отзывается и расправляется с эмигрантской литературой en masse[137], причем новой эмиграции достается особенно. Своими высказываниями о Вас и о Елагине (под которыми я, как говорится, подписываюсь двумя руками) Адамович как бы отвечает на некоторые пункты Ваших последних писем ко мне, а именно: 1) на В<аше> недоверие к самому себе как к поэту и 2) на В<аше> мнение о Елагине. В отношении последнего Вы, впрочем, правы в том смысле, что он за последние годы потерял голос (большую талантливость его послевоенных стихов Вы, вероятно, не отрицаете). Елагин — поэт катастроф, гнева и ненависти, и вне этих тем ему, собственно, нечего сказать, ибо духовное «нутро» его несколько ограничено и наивно. Фактически он молчит уже 6 лет, а его прежние стихи перестали звучать, хотя едва ли кто-нибудь откажет им в больших, очень больших формальных и эмоциональных достоинствах. Елагин — молод и, чем-то внутренне переболев, очистившись, что-то внутренне в себе переработав (только подходящая ли для сего часть света — Америка?!), Елагин может еще вынырнуть и создать замечательные вещи, техническими предпосылками для чего он обладает в избытке. Мне думается, что он еще не сказал последнего слова. Не скрою, что в его творчестве мне лично многое чуждо и даже враждебно (Г. Иванов правильно назвал нас духовными антиподами[138]), но это не мешает мне восхищаться его мастерством.
Китайский № «Граней» представляется и мне, и большинству моих корреспондентов совершенно ненужным. Я по этому поводу уже давно, узнав о том, что он проектируется, писал Тарасовой. Общее мнение: в эмиграции не так много журналов, чтобы уделять чуть ли не целые №№ переводной литературе в ущерб отечественной. Орвелла[139], впрочем, приветствуют. Кашин из «Граней» ушел, почему — не знаю.
Струве четыре раза писал мне из Италии (где небо улыбнулось ему лишь в последние дни, а то были дожди и даже снег). Оттуда через Женеву он выехал в Париж, куда, вероятно, уже и прибыл. Между 15 и 30 мая он рассчитывает быть в Мюнхене, где, вероятно, решится напечатать в «моей» типографии книгу стихов[140] (рукопись уже у меня). Встречусь я с ним впервые, ведь наше знакомство (как и 99 % всех моих знакомств) — эпистолярное. Когда он вернется в USA — не пишет. Перед отъездом он говорил о полугодовой поездке.
В журнале «Жар-птица»[141] (как будто «американском», но печатающемся в Мюнхене) прочел такие проникновенные строки: «Писать неряшливые стихи после Блока, Гумилева, Мандельштама и Терапиано — теперь никто уже себе не позволит».
Ржевский в мае приезжает на несколько месяцев из Швеции в Мюнхен. Жму руку.
Ваш Д. Кленовский
27
22 авг<уста 19>56
Дорогой Владимир Федорович!
Целую вечность Вам не писал! Виноваты в этом мои недуги: болел, лежал в больнице, оперировался, после операции (которая, видимо, не помогла) опять болел и продолжаю болеть. Как видите, перечень довольно невеселый, особенно если учесть, что передо мной маячит призрак новой (уже весьма серьезной) операции, поскольку первая (более легкая) не дала ожидаемых результатов. Жена тоже все время болеет и тоже кандидат на операцию, ибо ничто прочее не помогает. Все это (плюс связанные с этим заботы материальные) угнетает нас обоих довольно сильно…
В связи со всем этим неимоверно запустил мою корреспонденцию и лишь теперь постепенно начинаю расплачиваться с моими эпистолярными кредиторами. Посетил меня, еще в июне, Глеб Петрович Струве. Интересно было с ним лично познакомиться. Он привез мне от себя и от брата[142] (парижского) замечательный подарок — монографию о моем отце с многочисленными репродукциями с его картин[143].Я при бегстве из России взять ее, конечно, с собой не мог и никак не представлял себе, что когда-нибудь явлюсь снова обладателем этой столь ценной для меня книги.
Помаленьку пишу. В № 31 «Граней» пойдет сразу пачка моих новых стихов[144].
Сердечный привет!
Искренне Ваш Д. Кленовский
28
октября <19>56
Дорогой Владимир Федорович!
Рад был узнать, что Вы на некоторое время из учителя становитесь учеником, не потому, конечно, что Вам надо не учить, а учиться, а потому, что это учение станет ступенью к более интересной, глубокой, творческой работе, чем Ваша нынешняя. От всего сердца желаю Вам удачи!
Не огорчайтесь выпадами Адамовича![145] Достаточно прочесть книгу Глеба Струве[146], чтобы увидеть, сколько несправедливейших приговоров вынесла неблагодарная эмигрантская критика лучшим своим писателям (Сирину — Набокову, например[147]). Но, говоря откровенно, Вы немного и сами виноваты… В результате Вашего литературного задора и темперамента (за которые я Вас как раз люблю) Вы, ну, как бы сказать: немного перерезвились, что ли. Афоризмы — вещь ответственная, они разрешены лишь авторам сугубо маститым; молодежи их не прощают, даже если ее афоризмы не хуже, чем у мэтров. Вы себя поэтому сами поставили под удар[148]. Те же мысли, но высказанные не афористически, а подробно и с мотивировкой — были бы приняты совсем иначе. Первая реакция Адамовича и других была примерно такая: ишь ты какой, молоко на губах не обсохло, а уже с афоризмами выступает! Сама форма предопределила отношение к сказанному Вами. И, пожалуй, лучше избегать этой формы высказывания своих мыслей (иногда чрезвычайно интересных), чтобы, так сказать, не дразнить гусей.
Что Вам теперь «совестно показаться на люди» (как Вы выразились), то это уж совсем напрасно! Тогда и Сирину-Набокову надо было уже 30 лет тому назад перестать писать! Вы столь талантливы (и притом многообразно талантливы), что пара комариных укусов никак не должна на Вас влиять. Это было бы непростительным малодушием!
Что касается приемов нашей критики, то об этом можно говорить без конца и никакого письма на это не хватит. Скажу только, что раздражают они меня давно, и притом без личного повода, ибо меня критики пока что не обижали. Но я обижался и за других, и за поэзию вообще. Я никак не любитель «журнальных сшибок», но какая-то померанцевская капля переполнила мою душу, и я не удержался (мою статью в «Н<овом> р<усском> с<лове>»[149] Вы, наверное, читали). Теперь предстоит, конечно, быть ответно искусанным…
Глеб Струве, судя по его письмам, тоже сильно уязвлен отзывом Гуля о его книге[150]. До меня газета еще не дошла, и я сужу по кратким из нее выдержкам. Но сразу же в глаза бросается общий злобный и враждебный ее тон. Несомненна ее «мстительная» подоплека, вызванная тем, что Г<леб> С<труве> вспомнил в своей книге сменовеховское прошлое Гуля, о котором он предпочитает не вспоминать. Что касается фактических деталей статьи, то если Гуль, как пишет Струве, в числе якобы несправедливо неупомянутых им писателей назвал, да еще именуя его «поэтом», Эфера[151] — то дальше идти, право, некуда! Я случайно этого Эфера знаю, ибо во время войны и после он жил в Германии и одно время я даже с ним переписывался. М. б., и Вы его знавали или о нем слыхали? Кроме этого псевдонима он писал еще под именами Росинский и Ивоима (настоящая фамилия его Афонькин). «Известность» приобрел он в дипийских послевоенных лагерях тем, что немцы называют Schundliteratur[152] — романчиками, где (для примера) повествуется о скрещении обезьян с остовками в гитлеровских кацетах. Перебравшись в Америку, сей муж молчал лет 6–7 и лишь сейчас опять впервые объявился с рецензией[153] в № 44 «Нов<ого> журнала». Упоминать о нем в книге об эмигрантской литературе было бы, в сущности, неприлично. Это очень напористый, нагловатый парень и, вероятно, понравился Гулю, взявшему его себе под крылышко. Г<леб> С<труве> написал мне именно об Эфере, ибо во время нашей встречи этим летом у нас зашел о нем разговор.